Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг
перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час
перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он
был простой и добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Татьяна, милая Татьяна!
С тобой теперь я слезы лью;
Ты в руки модного тирана
Уж отдала судьбу свою.
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство темное зовешь,
Ты негу жизни узнаешь,
Ты
пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий;
Везде, везде
перед тобой
Твой искуситель роковой.
Но вот уж близко.
Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я
был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
Освободясь от пробки влажной,
Бутылка хлопнула; вино
Шипит; и вот с осанкой важной,
Куплетом мучимый давно,
Трике встает; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье.
Татьяна чуть жива; Трике,
К ней обратясь с листком в руке,
Запел, фальшивя. Плески, клики
Его приветствуют. Она
Певцу присесть принуждена;
Поэт же скромный, хоть великий,
Ее здоровье первый
пьетИ ей куплет
передает.
Онегин
был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро
были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди старика.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты
был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные
напевыПереложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Учителей у него
было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах
передать самую душу науки, так что и малолетнему
было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
Только одна половина его
была озарена светом, исходившим из окон; видна
была еще лужа
перед домом, на которую прямо ударял тот же свет.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и
перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может
быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Так хорошо и верно видел он многие вещи, так метко и ловко очерчивал в немногих словах соседей помещиков, так видел ясно недостатки и ошибки всех, так хорошо знал историю разорившихся бар — и почему, и как, и отчего они разорились, так оригинально и метко умел
передавать малейшие их привычки, что они оба
были совершенно обворожены его речами и готовы
были признать его за умнейшего человека.
И трудолюбивая жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно стала
перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может
быть, готов
был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть.
Чичиков, вынув из кармана бумажку, положил ее
перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел
было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать.
Бричка, въехавши на двор, остановилась
перед небольшим домиком, который за темнотою трудно
было рассмотреть.
— Да время-то
было… Да вот и колесо тоже, Павел Иванович, шину нужно
будет совсем перетянуть, потому что теперь дорога ухабиста, шибень [Шибень — выбоины.] такой везде пошел… Да если позволите доложить:
перед у брички совсем расшатался, так что она, может
быть, и двух станций не сделает.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу
перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы
были пуститься в погоню одно за другим, и только нужно
было до такой степени
быть бесчеловечной, какова
была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку; все положили в палате, что в конце февраля
перед Великим постом
будет свадьба.
И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец начинало
перед ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может
передать его все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому
будет очевидно и понятно.
Нужно разве, чтобы они вечно
были перед глазами Чичикова и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».
Подошедши к окну, он начал рассматривать бывшие
перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся
перед ним узенький дворик весь
был наполнен птицами и всякой домашней тварью.
Не
было тут аглицких парков, беседок и мостов с затеями и разных проспектов
перед домом.
Он
был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий
перед собою черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему…
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу
передать слов губернаторши, но
было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Зять еще долго повторял свои извинения, не замечая, что сам уже давно сидел в бричке, давно выехал за ворота и
перед ним давно
были одни пустые поля. Должно думать, что жена не много слышала подробностей о ярмарке.
— Я придумал вот что. Теперь, покуда новые ревижские сказки не поданы, у помещиков больших имений наберется немало, наряду с душами живыми, отбывших и умерших… Так, если, например, ваше превосходительство
передадите мне их в таком виде, как бы они
были живые, с совершением купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он, как ни вертись, а наследство бы мне отдал.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: —
Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не
передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может
быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Потухнул свет, на минуту
было перед ним блеснувший, и последовавшие за ним сумерки стали еще сумрачней.
Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как
перед ним весь
был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги!
Но всему бывает конец, и желанная минута настала: все
было готово,
перед у брички как следует
был налажен, колесо
было обтянуто новою шиною, кони приведены с водопоя, и разбойники кузнецы отправились, пересчитав полученные целковые и пожелав благополучия.
Чичиков, стоя
перед ними, думал: «Которая, однако же, сочинительница письма?» — и высунул
было вперед нос; но по самому носу дернул его целый ряд локтей, обшлагов, рукавов, концов лент, душистых шемизеток и платьев.
Когда экипаж изворотился
перед крыльцом, оказалось, что
был он не что другое, как рессорная легкая бричка.
Представлялось ему и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилью Чичиковых: резвунчик мальчишка и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы
было всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то что прошел по земле какой-нибудь тенью или призраком, — чтобы не
было стыдно и
перед отечеством.
Ужин
был очень весел, все лица, мелькавшие
перед тройными подсвечниками, цветами, конфектами и бутылками,
были озарены самым непринужденным довольством.
— Рассказывать не
будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты
будешь принимать человека, о котором сам знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер
перед тобой увиваться.
В гостиной давно уже
было все прибрано, роскошные перины вынесены вон,
перед диваном стоял покрытый стол.
Впрочем, губернаторский дом
был так освещен, хоть бы и для бала; коляска с фонарями,
перед подъездом два жандарма, форейторские крики вдали — словом, всё как нужно.
Пьян ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек не любит сознаться
перед другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то
было, все перепуталось.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни
есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и
перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это
было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Но прежде необходимо знать, что в этой комнате
было три стола: один письменный —
перед диваном, другой ломберный — между окнами у стены, третий угольный — в углу, между дверью в спальню и дверью в необитаемый зал с инвалидною мебелью.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не
были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы
были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал
перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться
перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор;
перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне
было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Между тем чай
поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один
перед ним.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я
был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли
перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то
есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не могут найти темы для разговора, — коченеют друг
перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня
был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что
перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел
было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Вот что-с; я, может
быть, и очень виноват
перед вами выхожу; я это чувствую-с.
В самой же комнате
было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван,
перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем не покрытый.
В раздумье остановился он
перед дверью с странным вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?» Вопрос
был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.